– На чем же он погорел? – спросил Глеб. – Взятки? Интересные видеозаписи?

Федор Филиппович сердито пожевал губами, пребывая в явной нерешительности. Похоже, ему не очень-то хотелось посвящать своего агента в подробности грехопадения Визиря.

– Экий ты быстрый, – проворчал он наконец. – Так тебе все и скажи... М-да... Не хочется говорить, да, видно, придется, чтобы ты все правильно понял и не увлекался там... э... активными воздействиями. Видишь ли, если тебе показалось, что мне нужна голова Косарева, то ты глубоко заблуждаешься. Он честный человек и приносит несомненную пользу государству, так что его ты трогать не смей – по крайней мере, до особого распоряжения, которое, я полагаю, не поступит. А на чем он погорел... Ну, знаешь поговорку: на детях гениев природа отдыхает... Так вот, у Визиря есть сын, мальчишечка двадцати пяти годков от роду. Выпускник Принстона, бакалавр, трудится в головном офисе одного из зажиточных коммерческих банков... В общем, все это чепуха и к делу не относится. Важно то, что шесть лет назад, явившись домой на каникулы и на радостях набравшись с дружками по самые брови, сей многомудрый недоросль обидел некую девицу из соседнего дачного кооператива. Дело это темное – во-первых, за давностью лет, а во-вторых, потому что все были пьяны, и девица в том числе. Полагаю, что произошло все по обоюдному согласию, а поутру девица призадумалась и решила сорвать с парня куш. Не факт, кстати, что между ними вообще что-то произошло, экспертизы ведь никакой не было, не допустили... Дело спустили на тормозах, девица огребла энную сумму, забрала из ментовки заявление и отбыла в неизвестном направлении, а герой-любовник, не догуляв каникул, укатил обратно в Принстон с хорошим отпечатком папиного ботинка пониже спины.

– Обычная история, – сказал Глеб, пожав плечами. – Ну, и что? Тоже мне, пятно на репутации...

– Беда в том, что девица оказалась редкостной стервой. Не знаю, сама она до этого додумалась или надоумил кто-то, но весь процесс переговоров, в том числе и с Косаревым-старшим, оказался записан на диктофон. Сам понимаешь, такие переговоры – штука сложная и в процессе их ведения говорятся порой очень откровенные вещи – прямо скажем, не для печати. Так что пленочки получились весьма любопытные, и притом отменного качества. Понятия не имею, каким образом эти записи оказались в распоряжении кавказцев из "Волны". Думаю, узнав, как высоко поднялись ее "обидчики", девица решила, что маловато с них взяла. Дотянуться до Визиря ей оказалось не под силу, она стала искать, кому бы продать компромат, и наткнулась на Ненашева... Но это уже домыслы. Факты же таковы: пленки существуют, находятся в руках сочинских приятелей Ненашева и этими пленками кавказцы приперли Визиря к стене. Дело ерундовое, но, повторяю, малейшее пятно на репутации раз и навсегда погубит его карьеру. Так что... Сам посуди: с одной стороны – крах карьеры, а с другой – мелкая услуга, парочка слов, сказанных хозяину в подходящий момент... Это для начала. А потом... Представляешь, как эти сволочи развернутся, имея губернатором своего человека и держа за горло Визиря?

– Да, – сказал Глеб, – представляю. Оказав им содействие с назначением губернатора, Визирь увязнет еще глубже, и каждая следующая услуга будет привязывать его к этим спортсменам крепче и крепче...

– Классическая схема шантажа, – кивнул Потапчук. – Примитивно, зато просто и безотказно, как каменный топор. А уровень какой, ты чувствуешь? На что замахнулись, чувствуешь?

– Да, – сказал Глеб, – чувствую. Ей-богу, ну их к черту, эти грибы! Зачем они мне, в самом-то деле? Я их все равно не ем...

– Ты что несешь? – опешил генерал. – Какие еще грибы?

– Вот и я говорю: какие там грибы, когда родина в опасности!

Федор Филиппович сердито фыркнул и стал раскладывать по столу фотографии людей, с которыми Сиверову предстояло познакомиться в ближайшие несколько дней.

Глава 3

Степан Степанович медленно, с трудом выковырял из мятой пачки кривую, наполовину высыпавшуюся сигарету без фильтра, осторожно сунул ее в зубы и, смешно задирая голову, чтобы не просыпать оставшийся табак, прикурил от спички. Сделано это было очень вовремя: с моря вдруг потянуло ветерком, огонек пугливо дрогнул, на миг вытянулся почти параллельно земле и погас, оставив в пальцах у Степана Степановича лишь коротенький кончик спички, из которого вырастал тощий, затейливо искривленный уголек. Ноздрей коснулся острый запах дымка от сгоревшей серы, который ни с чем нельзя спутать, и моментально рассеялся в чистом морском воздухе.

Попыхивая горькой, как хина, дешевой отечественной сигаретой, Степан Степанович некоторое время разглядывал обгоревшую спичку, задумчиво вертя ее в пальцах. Мгновенное превращение чистой белой древесины в сморщенный черный уголь наводило на размышления, рождало в мозгу аналогии, по большей части неприятные и, увы, не слишком оригинальные. Глядя на кривой, морщинистый и уродливый огарок, Степан Степанович сравнивал его с собой, и сравнение, как ни крути, получалось не в пользу Степана Степановича. Люди сгорают, как спички, превращаясь в такие вот угольки. От спички, которую сейчас держал перед собой Степан Степанович, была прикурена сигарета; полезным это действие назвать было трудно, но спичка тут ни при чем – она честно выполнила свое предназначение и, следовательно, прожила свой коротенький век не зря. А вот он, Степан Степанович Чернушкин, о себе этого сказать не может...

То есть мог бы, конечно. Сам бы не сказал, наглости не хватило бы, но других мог бы послушать и поверить мог бы, когда говорили они, что Степан Степанович Чернушкин, дескать, прожил жизнь не зря – положил на алтарь, внес неоценимый вклад, навсегда остался в памяти и так далее, и тому подобное. Да-да, говорили такое и про него – когда на пенсию провожали, тогда как раз и говорили. Ну да, провожая человека на нищенскую пенсию, можно и не такое ему сказать, чтоб не так убивался. А про себя Степан Степанович знал все как есть – кто таков, на что был способен, чего мог бы в жизни достичь и на что растратил, разменял дарованный ему кем-то – то ли Богом, то ли природой – талант. Талант у него был, в этом Чернушкин не сомневался, и променял он свой талант не на богатство, не на власть и даже не на славу, а на дурацкое прозвище – Стакан Стаканович Чекушкин. Прозвище это, данное в незапамятные времена каким-то остряком из старшеклассников, приклеилось к нему на всю жизнь и, можно сказать, предопределило судьбу: годам к тридцати пяти поняв, что из школы ему уже не вырваться, большим художником не стать и в кругосветное путешествие со своей персональной выставкой не отправиться, Степан Степанович начал попивать – не так, чтобы запоем, но случалось ему являться на занятия с похмелья, и опаздывать случалось, и вообще...

Словом, когда пришло время уходить на пенсию, Степан Степанович и школа расстались с чувством взаимного облегчения. Как водится в таких случаях, в адрес Чернушкина было сказано немало теплых слов, и цветы были, и подарочек на память, и, вспомнить стыдно, даже слеза после третьей или четвертой рюмки навернулась. Однако, даже утирая эту самую слезу несвежим носовым платочком, Степан Степанович точно знал, что все это – так, для проформы, видимость одна. Никто о нем не пожалеет, никто не вспомнит уже через год, а если и вспомнит, так просто к слову – дескать, работал здесь такой, Стакан Стаканычем Чекушкиным величали, рисование вел и не просыхал никогда...

В общем, на пенсию Чернушкин ушел не сопротивляясь и даже с радостью – это было похоже на возвращение домой из долгого плена или с каторги какой-нибудь. Пенсия у него была маленькая, но тут помогло, пригодилось полученное в юности ремесло, да и то, что осталось от таланта, наконец-то пригодилось. Живя в курортном городе и умея рисовать, грех не заработать себе на кусок хлеба с маслом и на ту же самую чекушку. Портреты Степану Степановичу удавались недурно – слава богу, набил руку, на уроках от скуки набрасывая на бумаге физиономии учеников, пока те корпели над изображением куба и шара. Пейзажи он тоже писал – и маслом, и акварелью, и пастелью даже, хотя последнюю технику не слишком жаловал, – и получались они у него не то чтобы мастерски – видал он и получше, и даже на набережной, где стоял со своими картинами, видал, – но была в них какая-то изюминка, теплота какая-то, что ли... Да оно и немудрено: торопиться Чернушкину было некуда, накопить на машину и особняк он не рассчитывал, семьи, которую кормить-одевать надо, не имел, а потому мог себе позволить работать не спеша и вкладывать в каждый мазок частичку собственной души – сколько уж ее, этой души, у него осталось. Временами ему даже чудилось, что, радуя заезжих туристов своими миниатюрами, платит он какой-то давний долг, искупает какую-то смутную, не совсем понятную вину – то ли перед людьми, то ли перед Богом, то ли перед самим собой.